Далее он прилежно зачеркнул корь, свинку и другие болезни, которыми я не болел в детстве, а точнее, не помнил, в памяти остался только коклюш, жуткий кашель, за что наш мальчишеский полуазиатский двор подверг меня остракизму и присвоил кличку “ красножопый” – глубинной связи с болезнью я не понял до сих пор.
Затем на авансцену выдвинулась дама в темных очках (как я понял, психолог-психиатр), меня попросили пересесть в кресло детектора лжи, водрузили на голову венок из проводов, подключили к ногам и рукам электроды и начали править бал.
Вопросы сыпались на меня градом, мои ответы фиксировались для дальнейшего анализа и широких обобщений с оценкой по специальной системе баллов, на основе которых какой-нибудь црувский Хемингуэй потом составил бы красочный психологический портрет перебежчика Алекса.
С детектора лжи я снова пересел к столу.
– Волнуетесь ли вы перед свиданием, интервью, заданием, поездкой? Принимаете ли транквилизаторы? Не кажется ли все вокруг странным и ирреальным? Не представляете ли вы себя вне своего тела? Какого рода вы видите сны? Часто ли меняется ваше настроение? Переживали ли вы хоть раз нервный криз?
Американские тесты я изучал еще в семинарии и бодро, стараясь не напрягаться, окунулся в поток сознания.
– Несколько вопросов о ваших родителях, о детстве. Если вы попытаетесь вспомнить себя лет в десять, было ли ваше детство счастливым? Вы были единственным ребенком у родителей? Был ли ваш отец эмоционально устойчивым человеком? Добился ли ваш отец в жизни успеха? Если нет, то сделало ли это его злобным, несчастливым, душевно угнетенным? Была ли разница между вашими родителями в социальном плане?
Господи, как мне надоела эта баба! И ведь знаю, куда тянет со своими фрейдистскими штучками, так и жаждет прощупать мой эдипов комплекс, записать, что я всю жизнь ненавидел отца и ревновал его к матери, тайно жаждал жениться на матери, и прочая мура, которой нашпигованы все психологи, помешались на этом, лечить их всех в бедламах “Das Kapital’ом, ставить мозги на место!
А все было тяжело и просто, о чем я и поведал всей честной компании: отец приехал в столицу из деревни с единственным богатством – небольшим мешочком (мыло, запасные штаны), поступил на завод, на вечеринке встретил мать-учительницу, первая комната в полуподвале, которую пришлось перегородить надвое после приезда брата с женой и отца, спасавшихся от голода. Деда я помнил уже ослепшим после паралича, бродил он по комнате в кальсонах, с трясущимися руками, и пахло от него чем-то застарелым. Собирались на все религиозные праздники (тут бабища оживилась и засыпала уточняющими вопросами о вероисповедании, очень ей хотелось сделать из меня прозревшего грешника!), любили петь церковные песни и мещанские романсы, постепенно умирали, и, когда я закончил школу, в живых остались только мать и жена брата, которую потом я устроил в буфет монастырского клуба, – забавное заведение, куда в отличие от клубов на Пэлл-Мэлле ходили не развлекаться, а нажраться и заодно на кого-нибудь настучать.
Но бедное детство не убило тяги юного Алекса к просвещению; начал он, разумеется, с уже упомянутого и оцененного миром “Das Kapital’a и прочитал страницы две (“Почему? Почему так мало?” – заинтересовалась психолог, увидев в этом истоки дефекции), а потом усердно штудировал классику и даже сделал выписки типа “никакой язык не труден человеку, если он ему нужен”, вел урывками дневник, который заполнял меткими наблюдениями: “Первый весенний день. По улицам текут ручьи. Как хорошо!”, “Кончились каникулы. Сильный мороз”, “Сегодня мои именины. Как хорошо!”, и даже заметками, предвещающими политически зрелого Алекса: “Речь Черчилля в Фултоне. Намек на войну”.
Но страшилище не унималось и погребло в другую сторону: нервируют ли вас переходы через мосты? Через открытое пространство? Через пустыню? Не угнетает ли вас пребывание в лифте? В туннеле? Не пугает ли гром? Ветер? Нахождение в большой толпе? Не вызывают ли у вас отвращение кошки? Не кажется ли вам, что в туннеле ваша машина может задеть за стены?
– Скажите, – вдруг прорезался Хилсмен, – а волнует ли вас возможность ядерной войны?
– Не верю в нее! – Послушал бы меня Маня, всегда на совещаниях потрясавший кулаком в ту сторону, где, по его разумению, прятались поджигатели войны.
– А что вас больше всего волнует? – Это влез молчаливый Сэм. – Положение вашей семьи? Собственное здоровье? Деньги? Будущее страны? Экологический кризис? – Я понял, что Сэм, видимо, не по части мокрых дел – пахнуло от него интеллектуалом.
– Пожалуй, собственное здоровье и сын…
Я почти не врал, в последнее время старался не думать ни о Римме, ни о Сергее… Кто ты, Алекс? Кто вы, доктор Зорге? Отрезанный ломоть, Агасфер, вечно бродящий по свету, блуждающий огонек! Дома о личности папы спорили, и сейчас, наверное, его Образ живет: “Как там наш папочка? Как ему, бедному, трудно! Сережа, ты должен брать пример с папы!” Боже мой!
– Часто ли вы чувствуете себя одиноким?
– Почти все время!
И опять не врал. Одинок, всегда одинок, вечно одинок!
– Если вы опоздали на концерт и пробираетесь через ряды к своему месту, что вы чувствуете? Дискомфорт? Уверенность? – Тут уж я поведал, что Римма вечно задерживалась, красила ногти, что-то надевала и снимала, в театр мы выбегали уже в состоянии войны и, в конце концов, вообще перестали туда ходить.
– Вы согласны, что чистоплотность идет вслед за благочестием? Ваши ощущения при виде криво висящей картины? Считаете ли вы окна, когда идете по улице? – Эту ерунду нес Сэм, значит, у этого говна специальная психологическая подготовка.