– Что нужно бедному армянину? – спрашивал он, загадочно улыбаясь. – Сто грамм водки и триста минут сна! – Но водку не пил и в постель не ложился, а циркулировал вокруг огромного круглого стола, одного из берлинских трофеев ПАПЫ, и прицеливался к закускам, которые на подносе вносила Няня-Мне-Так-Душно.
Признаться, я ожидал, что мой застенчивый друг будет жаться в угол и прясть ушами, упав прямо в сливки высшего света, но не той породы был конь наш ушлый, живо забил копытами под звуки твиста, сразу взял за рога Большую Землю и не выпускал ее из своих хватких ручищ до самого финала. Они танцевали, Тер-терян высокомерно и презрительно бродил по комнатам, я любовался Риммой – в светлом платье, с распущенными рыжими волосами, она казалась феей в этой сказочной избушке, окруженной корабельными соснами.
Мы вышли на узкие аллеи с сугробами по бокам, освещенные цветными китайскими фонариками, – там, раскинув пушистые ветви, высилась серебряная ель, словно только что выкопанная прямо со Святой площади у погребальницы Учителя, украшенная гирляндами и горящей красной звездой, прямо около нее сверкал вставленными углями пузатый Дед Мороз, вылепленный руками мужа Няни Тимофея, прошедшего вместе с ПАПОЙ всю его героическую жизнь.
Сияла луна, я посадил Римму на спину и поскакал по аллеям, я скакал, пока не взмок, и мы радостно повалились в мягкий сугроб, обнялись и начали неистово целоваться.
Новый год встретили на высокой ноте, под бой Курантов, в братстве и любви и в пунша пламени голубом, гремел рояль под хрупкими и еще не оплывшими пальчиками Большой Земли, и Челюсть и тут не осрамился, пропел томно “Ямщик, не гони лошадей!” (у него был неплохой баритон), закатывая глаза и вертя лошадиным черепом.
Потом бренчали вилками и ножами о тарелки, кружились вокруг елки во дворе, толкали друг друга в сугробы, играли в снежки, пока на прямые сосны не пали первые блики восходящего солнца.
Спали мы с Риммой в огромной кровати ПАПЫ (по ней скакать бы на вороных с верным Тимофеем, срубающим шашкой вражеские головы), в его скромной комнате с репродукцией “Утра в сосновом бору”, вырезанной из журнала, – я словно прикоснулся к живой Истории и вышел утром из кровати совсем обновленным человеком, готовым на подвиги во имя Державы.
Утром пили чай из саксонского фарфора, и снова чуть поблекший за ночь Коленька присутствия духа не терял и потчевал нас вполне достойными английскими анекдотами.
Репродуктор бубнил нечто вроде “подою я, подою черную коровушку, молоко – теленочку, сливочки – миленочку”, его никто не выключал, поскольку и Няня, и Клава с детства привыкли к постоянно включенному радио, несущему свет в трудовые массы.
В разгар чаепития явился ПАПА, не забывший на своем стремительном пути из своего имения в мозговой центр поздравить и облобызать чадо, а заодно и взглянуть краем проницательного глаза на хмырей, проникших на его дачу. Заговорили об охоте на зайцев – и тут Челюсть не растерялся, сумел поддержать разговор, разжечь интерес и даже дать несколько тактичных советов по поводу стрельбы в зайцев, петляющих по снегу. Выяснилось, что в юности он на них охотился по странному совпадению в тех местах, где родился ПАПА, – тут уже вспыхнули воспоминания, посыпались названия окрестных городов и весей, рек и гор, затем почетный гость выпил рюмку зубровки и так же стремительно удалился.
Свадьбу справляли в несколько смен, как написал бы Чижик, согласно занимаемым должностям. О главной Свадьбе я слышал лишь краем уха от Челюсти (“был приглашен весьма узкий круг, в основном соратники тестя”), второй же очереди удостоились и мы с Риммой, туда пригласили и родителей жениха, проживающих где-то в глубинке, скромных тружеников, боготворивших сына (когда папа натужно говорил тост, мама поддерживала его рукою, боясь, что от волнения он рухнет в обмороке на пол), который не оставался в долгу и стал вывозить их на лето на дачу, где они копались на огороде, рубили дрова и готовили пышные воскресные обеды для молодой четы.
Уже через три месяца капризная фортуна подбросила Николая Ивановича на должность, которую обычно занимали опытные старцы, что не прошло мимо пытливых умов Монастыря, всегда напряженно следящих за кадровыми перемещениями и выискивающих их глубокие корни. В те славные времена Челюсть еще ходил со мной на променады по Мосту Кузнецов и не скрывал, что однажды на охоте в компании тестя наткнулся на предшественника Мани Бобра, которого все боялись как огня. Бобер, естественно, до этого случая Челюсть и в глаза не видел – мало ли бродит по Монастырю гавриков! – но в сближающей обстановке познакомился, оценил, узнал и даже пил с ним спирт из одной фляги. Коленьку подвели к премудрому Бобру красиво, не впихивали прямо в объятия, не стал тесть, умница, выкручивать Бобру руки и сразу требовать для Челюсти кусище от пирога, что обычно рождало бурю в умах, шепоты в кулуарах, завистливые ухмылки и смешки в кулачок, – получил Коля небольшое, но заметное повышение, – наклонил чашу тесть, не пролив ни единой капли.
Челюсть переместился в отдельный кабинет, но без вертушки, без персональной уборной – мечты поэта и без комнаты отдыха с кроватью и телевизором, что полагалось рангом повыше, но зато с правом доступа в начальственную столовую (молниеносный улыбчивый сервис, семга словно от купца Елисеева, заковыристый тертый суп, который нравился Бобру, а затем сменившему его Мане, и потому был в приказном порядке введен в постоянное меню, подобно парикам при Петре Первом, вырезка и т. д. и т. п. и эт цэтэра. Гуторили: один из приближенных крутого Бобра, сидя с ним за одним обеденным столом, позволил себе отказаться от любимого супа шефа и заказать кондовые щи. Мятеж сей привел к тому, что приближенный был изгнан резидентом в Верхнюю Вольту, откуда, стремясь к реабилитации, сделал боевой вклад в меню: котлеты по-африкански) и массой других немаловажных феодальных привилегий, включая ондатровую шапку и парное молоко, отдоенное в день продажи на легендарном подсобном хозяйстве Монастыря.