Я отбросил на пол газету, повернулся на бок и попытался заснуть. Никаких таблеток, ни в коем случае, иначе вялость и раскисшее состояние, завтра голова должна быть ясной, как солнечный день. Я начал считать овец в огромной отаре, овцы блеяли, словно Хилсмен кутал их в серые мекленбургские шинели перед расстрелом из снайперской винтовки. Одна овца, вторая овца, третья овца…
Зарежем штыками мы белую гидру, тогда заживем веселей!
Газета “Одесский коммунист”, 1918 г.
“Се-емь” – прозвенело в башке, этот будильник никогда не подводил. Раз-два! – серия упражнений с эспандером и гантелями и ледяной душ – день предстоял тяжелый, прожить в нем и, возможно, умереть следовало красиво: с отлично выбритыми щеками и в любимом сером костюме в светлую полоску.
Ритуал начал я с особой помпой, достал свежий “жиллет” и начал ворожить им, бросая теплые взгляды на вереницы одеколонов и лосьонов, выстроившихся на полке, подобно каре гвардейцев на плац-параде. Каждый лосьон существовал сам по себе и будил музыкальные ассоциации в моей не шибко музыкальной душе, в основном романсы, шлягеры и еще не выветрившиеся стишки.
“Ярдли” – “Взгляд твоих черных очей в сердце моем пробудил…”
“Шанель-5” – “Ах, не люблю я вас, да и любить не стану, коварных ваших глаз не верю я обману”.
“Фаберже” – “Частица черта в нас заключена подчас”.
“Ронхилл” – “Бей в барабан и не бойся беды, и маркитантку целуй вольней!”
“Аква вельва” – “Гори, гори, моя звезда”.
“Шипр”, вывезенный из Мекленбурга, на который для маскировки (как вдруг попал ко мне этот одеколон?) я приклеил этикетку “Денима”, – песня без слов, скелет динозавра, вечное напоминание о еще не испорченном Алексе в ратиновом пальто, велюровой шляпе и туфлях на белом каучуке, любившем рвануть кружку пива в киоске около Беломекленбургского вокзала.
Но эти флакончики были лишь авангардом, за ними тянулись новые ряды моих маленьких разноцветных друзей, которыми я окроплял себя в течение дня. Кэти пыталась отвратить меня от этих увлечений, утверждая, что парфюмерия заглушает ни с чем не сравнимые запахи моего тела [76] и отвлекает ее от лирического настроя, что грозит осложнениями в наших, как сказал бы покровитель Юджина Карпыч, интимных отношениях.
Позавтракал я овсяной кашей и кофе – в ответственные судьбоносные дни рыцарям предписывается есть легко, дабы горячая кровь отливала от живота к голове, обостряя и восприятие, и хватку, и без того молниеносную реакцию. Именно на голодный желудок, словно у бродячего волка, появлялась у меня дьявольская сообразительность, что полностью исключено после недожаренного бифштекса с кровью.
Я открыл клетку, выпустил на прогулку Чарли и засыпал ему корма до воскресного вечера, когда мы с Кэти предполагали вернуться в Лондон. Чарли полетал вдоль стен, задевая крыльями морские карты и голландские гравюры в черных рамках, присел на старый секретер, где иногда отлично писались толковейшие информационные сообщения, пропорхал над тахтой в форме ладьи, сел мне на плечо, крутя головкой и рассматривая благородный антиквариат, и перепрыгнул на массивную бронзовую пепельницу, стоящую в углу на длинной ножке и приобретенную за бесценок у итальянского матроса в марсельском кабаке, – Марсель всегда приносил мне счастье, еще когда я сидел на коленях у девятиклассницы, которая, кроме “Джона Грея”, прекрасно пела “Шумит ночной Марсель в притоне «Трех бродяг», матросы пьют там эль, а девушки с мужчинами жуют табак”.
Время летело быстро, я не чувствовал ни напряженности, ни растерянности – именно за это качество и ценили Алекса – пусть пижон, алкаш и мандражит накануне, но в трудную минуту, когда призовет набат, умеет зажать нервы в кулак и действовать четко и точно, словно робот, – шагай вперед, веселый робот, гудит труба, неровен шаг, но воздух раскаленный легок, и старый марш звенит в ушах!
Я собрал кейс, сунул туда пару лосьонов, магнитофон, аэрозоль с дарами химии, “беретту” с глушителем и ровно в 12.00 вышел из квартиры. Внизу я вспомнил, что забыл присесть на дорогу, вернулся обратно и плюхнулся на тахту, горько сожалея, что нет истинной веры ни в Бога, ни в черта, ни в святого духа, ни в свою жуткую фортуну, пролетающую расплавленной звездой [77] между туч, где вьются бесы и невидимкою луна. Тут мне пришло в голову, что возвращаться домой так же плохо, как и не приседать, но я честно отсидел одну минуту, подошел к клетке и постучал пальцем по железу.
– Comment sa va, mon vieux? [78] – спросил я, щедро расходуя свой французский багаж.
– Dans la vie sexuelle, mon vieux? – ответил Чарли невпопад, что в полном виде означало: “Что нового в твоей сексуальной жизни, старик?” – эту фразу я репетировал с птицей добрый месяц, не жалея ни времени, ни сил.
– Rien [79] , – сказал я, грустно сознавая всю пустоту своего шпионского существования.
– Пшэл в дупу! [80] – вдруг зашипел Чарли по-польски и захохотал дробным, скрипучим тенорком.
Куплен он был на рынке у старого шляхтича (в Лондоне после разделов Польши хватало эмигрантов), который, видимо, не отличался хорошим воспитанием и не скрывал своих чувств в присутствии птицы.
Я уже собрался уходить, когда раздался звонок в дверь. Пред моими очами стояла милая пара, которую я меньше всего хотел бы видеть в эти роковые минуты: Генри в черном пальто и котелке (вылитый сэр Уинстон, не хватало лишь сигары, торчащей из скуластого рта) и весьма стройная молодящаяся дама с припухлыми губами и глазами, светившимися, как два голубых карбункула.